Одна из ключевых тенденций постоттепельного литературного процесса заключалась в том, что для многих ведущих критиков их деятельность стала самоценной, позволяющей совершать самостоятельные художественные высказывания. О том, как это было, рассказал в очередной лекции из цикла «История литературной критики», организованного Домом творчества Переделкино совместно с «Горьким», Сергей Чупринин.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Алло, мы ищем таланты

«Богатырский» период критики закончился вместе с оттепелью. Все герои, титаны и стоики предыдущей эпохи замолчали. Кто-то ушел в критику литературы народов СССР или стран народной демократии — Польши, Венгрии, Чехословакии и так далее, кто-то обратился к кинематографу. Большая часть критиков-классиков занялась классической литературой. Кажется, поле литературной критики должно было опустеть. На самом же деле как раз в это время партия обрушила на нее неслыханные щедроты.

В 1972 году было принято постановление ЦК КПСС «О литературно-художественной критике», которое вернуло к жизни журнал «Литературное обозрение». Гонорары за статьи и рецензии там были выше, чем в «Знамени», «Новом мире» и других традиционных толстых изданиях. Несколькими годами ранее появился критический журнал «Детская литература». В 1978 году реанимировали «Литературную учебу». О литературе писали всюду, вплоть до районных газет и отрывных календарей. Нужно было привлекать (как тогда говорили, «воспитывать») новых авторов. По всей стране прокатилась кампания, которую можно было бы назвать «Алло, мы ищем таланты». Мой талант был найден в одной из районных газет Ростовской области. Я заведовал там отделом промышленности и транспорта, между делом пописывал рецензии и рассылал их по московским журналам.

Нашли и других. Начались семинары молодых критиков в Переделкине, Малеевке, Комарове, в Дубултах под Ригой. Все знали друг друга в лицо и по имени. Это было важно, потому что литература и литературная критика благодаря этим семинарам становились делом домашним, делом людей, которые не только читают, но и общаются между собой, часто вопреки различиям. Так познакомились друг с другом ленинградец Самуил Лурье, псковитянин Валентин Курбатов, омич Сергей Поварцов, иркутянин Евгений Раппопорт, саратовчанин Сергей Боровиков, москвичка Наталья Иванова и многие другие.

Старшие товарищи по званию, по стажу, по должности мечтали, что все мы, как и они, будем писать о несравненных достоинствах социалистического реализма и целовать литературное начальство в плечико. Из этого ничего не вышло. Члены партии среди нас, конечно, были, хотя и немного. Но коммунистов не было ни одного. Даже те, у кого в кармане лежал партбилет, терпеть не могли коммунистическую идею и коммунистическую власть. Поэтому писать о соцреализме, его успехах и победах, хвалить литературных генералов было проявлением бесчестия. Даже употребление советизмов считалось постыдным. Если в эпоху оттепели статьи в «Новом мире» и «Молодой гвардии» пестрели марксистско-ленинской фразеологией, то в литературной критике 1970-х это было уже необязательно. Поэтому никто этого и не делал. Почти никто.

Отступники

В бытность мою редактором «Литературной газеты» я вел дискуссию о деревенской прозе. Ее, совсем недавно находившуюся в опале, во второй половине 1970-х решили канонизировать и сделать такой же великой, какой чуть раньше сделали военную прозу. Первую хвалебную статью написал Борис Андреевич Можаев. Вторую поручили Александру Проханову. У него получился романтический текст с мечтаниями об агрогородах на Чукотке, о технократах и научно-технической революции, благодаря которой на Марсе зацветут яблони. Главный редактор Чаковский прочел, пыхнул вонючей сигарой и сказал: «Годится, пусть только вставит два‑три советских слова». «Ну, надо же когда‑нибудь начинать...» — сказал Александр Андреевич и вставил не два, не три, а четыре слова: романтизм «революционный», созидание «социалистическое», народ «советский», а планы «ленинские». Остальные старались таких слов не произносить, на такие темы не рассуждать, а книг, которыми положено было восхищаться, не читать.

Игорь Дедков
 

Среди своего поколения мне так и не удалось найти ни одного человека, который бы прочел мемуарную тетралогию, подписанную именем Леонида Ильича Брежнева (хотя написано было неплохо — видно, что работали люди талантливые). Читать секретаря Союза писателя Маркова? Да никогда! Главного редактора журнала «Знамя» Кожевникова? Да ни за что! Строго было очень. Шаг в руководящую сторону воспринимался как предательство идеалов интеллигенции. Но и здесь без исключений не обошлось. Вот, например, Игорь Дедков. В то время он жил в Костроме, занимался журналистикой. Там, видимо, еще крепко держались традиции «Нового мира», с которым Дедков сотрудничал. Можно сказать, что новый этап в истории русской критики начался с его статьи в седьмом номере журнала «Вопросы литературы» за 1986 год, которая называлась «Перед зеркалом, или Страдания немолодого героя». Дедков в пух и прах разнес захваленный роман «Игра» Юрия Бондарева, еще одного литературного начальника. Была Наталья Иванова — известная забияка и спорщица, от которой не могли укрыться ни титулованные графоманы, ни те, кто готов был обменять свой подлинный талант на чечевичную похлебку. Игорь Петрович Золотусский однажды сказал, что запоминают того критика, который кого-нибудь «положил», то есть уничтожил. Сделать это удалось и самому Золотусскому, написавшему для журнала «Литературное обозрение» статью-фельетон о романе Даниила Гранина «Картина».

Разумеется, это правило было обоюдоострым. Запоминали, ценили и перечитывали не только тех, кто пробовал «положить» начальство, но и тех, кто покушался на людей, защищенных консолидированной любовью читателей. Так, нарасхват пошел июльский номер журнала «Москва» за 1979 год, где был напечатан злобный памфлет Владимира Бушина «Кушайте, друзья мои. Все ваше» об исторических романах Булата Окуджавы. Его перепечатывали как самиздат, передавали из рук в руки. А критик Вадим Кожинов осмелился назвать едва ли не графоманскими, ремесленными стихи Тарковского и повести Трифонова. Справедливо это или нет, значения не имеет. Главное, что и Бушин, и Кожинов покусились на литературные святыни. Приличных людей эти сочинения, конечно, раздражали.

Искушение украшением

Но случаи таких литературных «вылазок» были на перечет. Наперечет были и попытки писать, руководствуясь понятиями времен оттепели, когда главным словом было слово «правда». Верность действительности считалась важнейшим достоинством и критерием оценки литературного или любого другого произведения искусства. Правдиво — значит хорошо. Фальшиво, искусственно — отвлекает от подлинных проблем общества, плохо. Очень показателен в этом смысле случай писателя Юрия Казакова. Как-то он послал свои рассказы в «Новый мир». Твардовский прочел, признал, что «автор явно талантлив», что «он уже писатель», но ни строчки его в журнале так и не напечатал, посетовав на то, что проза Казакова не имеет никакого отношения к тому, что переживает сейчас наш народ. Любопытно, что ту же самую оценку дал и Солженицын, который с сожалением говорил: «И какой же сильный и добротный был бы Юрий Казаков, если бы не прятался от главной правды».

Теперь о правде если и вспоминали, то скорее ритуально. А о чем же говорили? О художественности. Произведение перестало выполнять функцию увеличительного стекла, которое позволяет видеть главное в жизни. На него смотрели как на первотворение, нечто самоценное, заслуживающее внимания благодаря своим литературным достоинствам. Это был переворот в эстетике и интересах тогдашней читающей аудитории. Например, Диана Тевекелян вспоминает, как Сергей Наровчатов, который в 1975 году стал главным редактором «Нового мира», предложил ей заведовать отделом прозы. И сказал: «Упор стоит делать на качество литературы, на художественность, и главным в журнале должна стать не публицистика, а проза. И это будет отличать наш журнал от прошлого». И действительно, не только журнал, но и настоящие писатели и поэты 1970-х — первой половины 1980-х годов уже не соревновались между собой в остроте проблематики. В области поэзии самым «острым» был Евтушенко, но по глубине и метафизичности на первый план вышли совсем другие поэты: Кушнер, Самойлов, Тарковский. Заговорили о Бродском.

Итак, критик берет в руки книгу. Что происходит дальше? В эпоху оттепели он использует подход Белинского: пересказывает с комментариями — либо положительными, либо язвительными. Если вы знакомы со статьями «неистового Виссариона» о Гоголе, Пушкине и других, то наверняка знаете, что после этих статей сами книги можно не читать. Разговор о стилистике, художественной манере, словесной живописи и музыкальности если и возникает, то в последнюю очередь. Со временем критики начали действовать иначе. Возьмем, к примеру, статью Натальи Ивановой «Искушение украшением», опубликованную в четвертом номере журнала «Вопросы литературы» за 1984 год. Статья, как и другие публикации Ивановой, боевая, задиристая. В ней Наталья Борисовна «кладет» примерно дюжину тогдашних фаворитов общественного мнения — от автора прославленного «Вечного зова» Анатолия Иванова до входивших в моду и пустившихся в избыточное, как ей казалось, мифотворчество Владимира Личутина и Анатолия Кима. В этой статье разбирается не сюжетика, не идейный посыл, не верность действительности, а поэтика текста, речевой изобразительный и психологический рисунок. «Ведь в художественных особенностях текста закодированы и мировоззрение писателя, и его понимание действительности, и его идеал, — писала Иванова. — На всем — вплоть до синтаксиса — лежит инстинктивный отпечаток личности, а в смене художественных форм проглядывает смена эпох. Это все аксиомы, но о них приходится напоминать». А напоминать о них нужно, чтобы не впасть — и здесь Иванова цитирует Густава Шпета — в «моральную пропаганду», являющуюся, по сути, насилием и над писателями, и над читателями.

Связующее звено

Лев Аннинский. Фото: Natalia Toskina/Wikimedia Commons
 

В процессе поиска языка для адекватного восприятия и переложения художественности произведений критика беллетризировалась и тоже становилась художественной, требовала отношения к себе уже не как к рабочему инструменту, полезному для писателей и читателей, а как к самоценной интеллектуальной прозе. Рецензии и статьи были уже не столько сочинениями о чужих книгах, сколько исповедями, проповедями, монологами самих критиков. Кто самый интересный персонаж рецензии или статьи талантливого критика 1970-х годов? Конечно же, он сам. Ты следишь в первую очередь за движением его мысли, а не за тем, что происходит в книге, о которой он говорит. Лев Александрович Аннинский рассказывал, как к нему подошел читатель со словами, что он, читатель, раньше писателя NN не ценил, но теперь, по прочтении статьи Льва Александровича, всегда за этим NN будет следить. Так что, мол, дорогой мэтр, ваша цель, как всегда, достигнута. «Увы, — возражает Аннинский, — моя цель, как всегда, не достигнута. Я ведь хотел, чтобы вы не за новыми сочинениями NN следили, а чтобы не пропускали впредь, что я напишу».

Аннинский — ровесник «детей XX съезда». В одно время с ними он учился в университете и начинал свою литературную биографию. Пробовал печататься в «Новом мире», но его не взяли. Лев Александрович вспоминал:

«...я-то ведь хотел быть вместе с Лакшиным, Буртиным, Виноградовым и другими авторами журнала „Новый мир“. Но они не пустили меня в свою компанию, и вскоре я понял причину. Им нужны были бойцы, готовые насмерть стоять за либеральные идеи. А я по характеру никакой не воин. Идти к правым мне уже не хотелось, в итоге навсегда остался между одними и другими. Пограничником. Или, если хотите, пограничной собакой, которая так и не влезла ни в чью конуру».

В конце жизни он любил называть себя полукровкой, напоминая, что Аннинский — это его литературное имя, а в метрике записана отцовская фамилия Иванов. Лев Александрович шутил, что своим происхождением обязан советской власти, потому что только благодаря ей в Москве смогли встретиться его отец, казак из станицы Новоаннинской, и мама, еврейка из-под Чернигова. Дело, впрочем, было не в крови, состав которой так любили обсуждать в советские и постсоветские годы. Он, русский литератор, всегда оставался связующим звеном, медиатором или, как он себя называл, «отпрыском двух „нерусских“ народов: донских казаков и евреев; оба — кочевые, никаких властей не признавали: одни из страха, другие — из гонора...»

Против власти Аннинский не бунтовал и сторонился ее. В партию не вступил, диссертацию не защитил, всю жизнь работал в разных периодических изданиях, никогда не был начальником, никем не руководил и не командовал. Среди его сочинений нет ни статей о соцреализме, ни портретов литературных генералов, — ничего, о чем стыдно было бы вспомнить. Но обо всем остальном, что не было замарано советской идеологией, он писал много и часто. Не боялся использовать предписанные начальством казенные формулы, говоря: «Слова — ваши, а порядок слов — мой». Печатался везде, куда его приглашали. Был уверен: «Дело действительно не в том, где напечатано, а в том, что написано». Мог, поддразнивая честную публику, разочек опубликоваться одновременно в «Новом мире» и «Октябре» (1962) или свою статью из прохановской газеты «День» без единой поправки перепечатать в еврейском журнале «Время и мы» (1991). Озорство? Или все-таки осознанная позиция — чувствовать себя связующим звеном между «либералами ортодоксами, националистами и интернационалистами»?

У Льва Александровича был хороший вкус, но постепенно ему надоело руководствоваться только своими литературными предпочтениями и убеждениями. «Я не оцениваю качество „записи“», — как-то сказал он, под „записью“ имея в виду художественный текст, — я истолковываю факт ее появления. Я не „разбираю“ произведение — я его переживаю как духовную реальность... Я не завишу от уровня писателя...» При этом мог писать как о настоящих, больших мастерах слова, так и о какой-нибудь презренной шелухе, что особенно часто случалось уже в новом тысячелетии. Когда Аннинский имел дело с серьезными писателями, то очень часто пользовался техникой, которую называл «огибание текста». Берет он, скажем, «Предварительные итоги» Юрия Трифонова и пишет о них так, что его статья возмущает Трифонова больше, чем прямые нападки и ругань официальных критиков. Почему? Потому что те его за дело ругают, а Аннинский не за дело хвалит. Он восхищается не тем, что написано у Трифонова, а тем, что он, Аннинский, у него вычитал: «обогнул» Трифоновский текст, вышел к своим рассуждениям и стал говорить.

Поэтому его «виртуозные, бесшабашные» статьи, лишенные, по словам философа культуры и критика литературы Михаила Эпштейна, «того добродетельного занудства, которое проскальзывало даже в писаниях самых либеральных, новомировских критиков», разыскивали и в молдавских «Кодрах», и в петрозаводском «Севере», и в воронежском «Подъеме». А его книги — редкая удача для критика — становились бестселлерами.

Все это происходило в период с 1968 по 1986 год. Наконец, послышались какие-то обещания, Горбачев стал говорить что-то дельное. И вновь зазвучали военные трубы, вновь радикальным образом изменилась эстетика, появились новые титаны и стоики, а герои предыдущей эпохи принялись переделывать себя. Критика стала совсем другой. В эпоху позднего сталинизма критик воспринимался как функционер или даже чиновник по идеологическому ведомству, в годы оттепели был идеологом, а в 1970-е стал писателем. С тех пор критики моего поколения ставят себя в один ряд с современными авторами вроде Андрея Дмитриева, Сергея Шаргунова и других. А младшие товарищи, критики нового поколения, смеются над нами и говорят: ну какие же вы писатели?